Друг моего детства Гриша, с которым мы не виделись без малого сорок лет, стал писателем. Меня это немного удивило, поскольку в юности он проявлял склонность к пластическим искусствам. Я не замечал за ним поползновений в область изящной словесности (Гриша рассказывает о нашей совместной попытке написать детективно-приключенческий роман, но я этого не помню). Тем не менее, с интересом прочитал его рассказы (в которых он упоминал и меня) и нашел их не только весьма любопытными, но и профессионально сделанными (это не дружеский комплимент). Гришины писания живо напомнили мне тот невообразимый котел, в котором я, гордый потомок Маккавеев и мудрецов-талмудистов, варился вместе с не менее гордыми потомками запорожских козаков, беглых крепостных из российской глубинки, греческих негоциантов, итальянских карбонариев и немецких колонистов. Похлебка получилась горькая на вкус, острая на язык и скорая на руку.
Мой двор — моя крепость.
(Парафраза на старую английскую хохму)
Двор на Молдаванке (микрокосм, в котором прошло наше с Гришей детство) напоминал неглубокий колодец (если смотреть сверху) с обязательной голубятней на крыше и деревом по фамилии железняк в углу днища. Под ним был стол, за которым детвора проводила дни летних каникул (играли в «дурака», «девятку» и «кинга»), а в теплые вечера на нем стоял патефон. Соседи лузгали семечки, мирно беседовали, слушали «Ицик от шойн хасене геат», «Красную розочку» и популярную в те времена песенку «Одесский порт». Плоды железняка использовались в качестве амуниции в бесконечных войнах с соседними дворами. Оружием служили полые стебли камыша и неизвестно где доставаемые тонкие медные трубки.
Дом №37 на Садиковской улице жил по своим неписаным законам. Пестрый этнический состав популяции не мешал, тем не менее, мирному сосуществованию семей и одиночек. Гвиров (богачей) в нашем дворе не было, однако помогали друг другу, чем могли. У дворнички Мотьки Мандриковой не было мужа, зато было два сына. Старший, Шурец-огурец, хулиганил и воровал. В шестнадцать лет получил «десятку» за убийство и исчез из поля зрения. Младший, Толик, был тихим любознательным мальчиком, хорошо учился и посещал математический кружок. Каждый праздник соседи собирали деньги и покупали ему ботинки, пальто, костюмчик и несколько книг. Толик оправдал чаяния двора. Он закончил школу с медалью, поехал (на собранные соседями деньги) в Москву и поступил на физмат в МГУ, который (как мне потом стало известно) закончил с отличием.
Каждая семья во дворе хранила в своем славянском шкафу «скелет» — семейную тайну, о которой знали все, но относились с уважением. В нашем зеркальном комоде лежал довоенный портрет моего дяди Сюни (Израиля), ушедшего на фронт двадцатилетним пацаном. Уже в эвакуации он закончил артиллерийское училище и погиб в феврале 1944 года под Кенигсбергом. Бабушка наотрез отказалась верить в то, что ее «меньшенького» уже нет на свете. До последней минуты она ждала, что вот-вот откроется дверь и Сюнечка будет стоять на пороге. Об этом знали все, но никто из соседей никогда не заводил при ней разговоров о войне (на фронте были почти все мужчины) или о своих погибших родственниках.
Дед моего сверстника Вовы Кунина был талантливым художником и глубоко верующим христианином. Когда румыны вошли в Одессу, он спрятал свою жену-еврейку и маленькую дочку. Однажды, поругавшись со своей «половиной», «пан» Федор сдал ее властям, потом одумался и выкупил за большие деньги. Семья пережила войну. Маленькая дочка стала адвокатом, а внук Вова — дворовым отморозком, с рано пробудившимся либидо. Его тихую бабушку мой дед презрительно называл «Хайка-православная», но с «паном» Федором охотно вел продолжительные беседы о религии (он еще успел поучиться в хедере и неплохо знал Писание).
Большая плотность населения и обилие характеров и темпераментов в одесских дворах могли, на всю творческую жизнь, обеспечить драматическим материалом Софокла, Эсхила с Эврипидом, да и Шекспиру еще перепали бы тройка-другая душераздирающих, слезокачательных сюжетов.
Мой дед и старый Монос Столер (оба фронтовики, оба потеряли на войне сыновей) люто ненавидели друг друга. Причин этой ненависти никто не помнил (говорят, что casus belli была без спросу занятая бельевая веревка), но наши семьи находились в состоянии «холодной» войны, по сравнению с которой вражда между Монтекки и Капулетти могла показаться легким недоразумением. Нет, драк не было. Иногда случались шумные словесные разборки в присутствии и при живом участии остальных соседей, но дальше этого дело не шло. Старики никогда не разговаривали и не здоровались. Однажды в Пирым (Пурим) бабушка послала меня с «шалахмунес» к Столерам. Традиционное угощение преподносили всем соседям, в том числе и гоям. Те, в свою очередь, угощали нас на христианскую Пасху куличами и «крашенками».
Дочь Моноса Соня отвела меня на кухню, дала горсть конфет и сказала:
— Только бы папа не увидел. А бабушке скажи спасибо и «гит йонтев» (с праздником)...
Недели через две я радостно сообщил вернувшемуся с работы деду о том, что Рива, жена Моноса, умерла. К моему удивлению, дед не обрадовался. Он как-то сразу потускнел, грузно опустился на стул и сказал:
— Веселиться нечему, дурачок. А идише тохтер от гешторбн (еврейская дочь умерла).
Затем встал, надорвал карман рубашки, взял меня за руку, и мы поднялись к Столерам на второй этаж.
Дверь была открыта. Рива лежала на столе посреди комнаты, накрытая белой простыней и обставленная зажженными свечами. В углу старый еврей что-то бубнил на непонятном языке. Монос сидел на полу. При виде деда он поднялся и стал против него в (как мне казалось) боксерскую стойку. Два непримиримых врага бросили друг на друга тяжелый взгляд... обнялись и заплакали. С тех пор я не способен питать к еврею непримиримую вражду. Ведь любая ненависть, даже самая лютая, кончается у нашего, чувствительного до чужого горя, племени объятиями и слезами сопереживания.
Социальный состав обитателей нашего двора был не менее пестрым, чем этнический. В одном парадном жили участковый милиционер Равиль Хаджибеков и бывший вор в законе Мотька Гельфанд. На одном этаже мирно сосуществовали бывший капитан МГБ дядя Петя Козлов, уволенный из «органов» за пьянство, и репрессированный учитель Павел Сергеич Никитин. Парикмахеры, работники торговли и совслужащие составляли интеллигентскую прослойку. Шофера, мясники, строители, маляры и простые заводские работяги играли роль широких народных масс, а проститутка Сонька Блюм, уркаган Шурец-огурец, дворовой сумасшедший Фима Хн?к и безнадежный алкаш Костя Перепопандопуло — деклассированные элементы — дополняли общественный пейзаж дома №37 по улице Садиковской. Были еще Жора-испанец, привезенный в СССР в 1939 году из осажденного Мадрида, чешка Марженка, неизвестно как оказавшаяся в Одессе, и армянин-репатриант Аракел, уроженец турецкого Измира. Голос каждого уверенно звучал в дворовом хоре и органично вливался в кантату будней.
Мы, дети, очень неохотно выходили за массивные деревянные ворота нашего двора. Там, снаружи, царили законы улицы, требующие осторожности и грубой физической силы. По Молдаванке бродил вечно пьяный городской сумасшедший «Мишка режет кабана», которым пугали малышей. Двор был для нас «башней стражи». Во всяком случае, я чувствовал себя там вполне защищенным и не боялся Валерки-бугая, моего личного врага из соседнего дома №35, или жлобов с параллельной улицы Южной, населенной, в основном, украинцами.
А за закрытой «брамой» жизнь была не только безопасной, но и интересной. Вооружившись самодельными ружьями и пистолетами, со второго этажа деревянной галереи, мы защищали Одессу от фашистов. В свободное от военных действий время я усаживал детвору за стол под железняком и, своими словами, пересказывал им «Испанскую балладу», которую выкрал из семейного книжного шкафа и «проглотил», укрывшись с головой одеялом, при свете карманного фонаря. Эти «бобе майсес» (так их называла мама) принесли мне славу всезнайки и непроходимого фантазера.
Неутомимый Павел Сергеич задумал поставить спектакль («Золушка») силами дворовой детворы. Целый месяц мы усердно трудились над построением сцены, изготовлением декораций и разучиванием текста. Когда наступило время распределения ролей, никто не хотел быть принцем. Пришлось мне...
Театр и другие благородные занятия были забыты в тот самый момент, когда во дворе появился самодельный теннисный стол. Мы все немедленно обзавелись китайскими шариками, обклеили резиной самодельные ракетки и уселись вокруг стола, терпеливо ожидая своей очереди. Проигравший вылетал. Я долго в игре не задерживался, но мой двоюродный брат Борик выигрывал у всех и иногда позволял мне поиграть вместо него.
Жизнь в закрытом пространстве необычайно развивает воображение. Сидя под железняком, я мог описать Трафальгарское сражение или битву в Фермопильском ущелье (спасибо, Гриша) в мельчайших подробностях. Мою аудиторию почему-то интересовали такие пустяки, как длина подзорной трубы адмирала Нельсона или цвет султана на шлеме царя Леонида. Тагир Хаджибеков, например, требовал подробного описания боевой раскраски Чингачгука — Большого Змея, а дворовая красавица Беба Кругляк просила назвать ткани, из которых были сшиты наряды безобразной герцогини Маргариты «Губошлеп». Я не отказывал никому и с лихвой удовлетворял любопытство каждого.
Агорафобия была характерным качеством детей молдаванских дворов. Мы росли в замкнутом мире и боялись открытых пространств, чреватых для нас опасностью и неприятными сюрпризами. Это свойство евреи, как мне кажется, унаследовали от своих далеких предков, страдавших от избытка религиозного рвения у крестоносцев и разгула недовольной черни. Добросердечный венецианский дож, в шестнадцатом веке, решил защитить своих евреев. Для этой цели он переселил их в квартал Гетто (пушечный двор), обнес его высокой стеной и у ворот поставил стражу.
Переселенцы были счастливы в своем мирке. У них была полная религиозная и административная автономия, а в случае необходимости можно было подняться на стену и бросать булыжники на головы разъяренной толпы. С другой стороны, иной Шейлок, пришедший на Риальто по своим коммерческим делам, мог напороться на насмешки и оскорбления остальных купцов, а черноокая красавица-дочь могла заприметить статного молодца-христианина. Тогда плакали денежки, и конец прочной еврейской семье.
Очевидно, я был авантюристом от рождения. Двор не мог долго удерживать меня потому, что глаз требовал новых картин, а душа — новых впечатлений. Однажды (восьми лет отроду) я вышел за ворота и, убедившись в том, что на пути нет Валерки-бугая, пошел на остановку трамвая №5 на соседней улице Коллонтаевской. Уселся у окна, в конце вагона, и не привлекал внимания. Тридцати копеек на билет у меня не было, но, к счастью, трамвай был без кондуктора, и я без приключений доехал до конечной остановки.
Для восьмилетнего пацана сорокаминутная поездка в Аркадию была кругосветным путешествием. Насмотревшись на морской простор и всласть накупавшись, я вернулся домой. Моего отсутствия никто не заметил. У меня хватило ума никому об этом не рассказывать, но аркадийский анабазис имел далеко идущие последствия. Осмелев, я совершил пешие экспедиции в парк Ильича, в Дюковский сад, на территории которого размещалась выставка достижений народного хозяйства, и в пользующееся дурной славой предместье Бугаевка. Посетил Кривую балку, забирался на Чумку, ездил на электричке в Кишинев, а потом взял... и уехал в Израиль.
Тридцать лет не вспоминал свой двор и его обитателей. Иногда, на Бодварке, в Нью-Йорке, мне встречались дети бывших соседей, но ничего общего с ними я не нашел. Мои дети говорили на иврите, а их — на английском.
Безупречный иврит и благоприобретенные ухватки коренного израильтянина позволяли мне думать о том, что наследственная агорафобия и «синдром Гетто» — это не про меня. Но вот появился Гриша и своими рассказами за уши вернул меня на Садиковскую, №37.
Источник: Рисунки Т. Устиновой
Сайт создан и поддерживается
Клубом Еврейского Студента
Международного Еврейского Общинного Центра
«Мигдаль»
.
Адрес:
г. Одесса,
ул. Малая Арнаутская, 46-а.
Тел.:
(+38 048) 770-18-69,
(+38 048) 770-18-61.