…Судя по сегодняшнему моему состоянию; я – такой не одессит...
Это не значит, что одесситы не могут быть нытиками, меланхоликами, и одесситы не пребывают в унынии. Пребывают... Но это не основное их качество. Это очень настроенные на жизнь и очень охотно вступающие во взаимоотношения с жизнью люди. Это люди, реализующие себя до конца, они просто знают, что в них есть, что реализовывать. Они реализуют свою Одессу. Потому что Одесса – это призвание. Когда – в редких случаях – это еще и материал для писателя, для литератора – прекрасно. А вообще это некая миссия – распространять вокруг себя невероятную энергию, веселье, давать людям надежду на то, что у них тоже есть шансы, ну если не стать одесситами, то по крайней мере, еще побыть молодыми. И вообще напомнить, что есть такое место, твое Эльдорадо, и тайна этого места – она в тебе. Пожалуйста! Обращайтесь с вопросами, разгадывайте эту тайну, интересуйтесь мной. Я – одессит.
…В Одессе люди разморены солнцем, и возникает странная праздность. Праздность, порождающая трудолюбие. Правда, лишь в тех, кто способен трудиться. Человек дремлет-дремлет, а потом вдруг энергично, прекрасно начинает работать. Так же торгуют в Одессе – то замирают, то взрываются... Но Одесса – не суетный город. Это не Жмеринка и не Москва... Шаг... другой... Разглядывают друг друга очень. Я не знаю, есть ли это в других городах, свойственно ли это только одесситам, может быть, это вообще свойственно евреям.
Евреи крайне любопытны, я бы сказал, поверхностно любопытны. Они выспрашивают, наблюдают, обозревают жизнь, все время как бы заняты неглавным. Не знаю, как это объяснить, что это такое и что это им дает. Может, мозги расслабляются в этот момент или им все безразлично, но жизнь, словно в картинках, сама предстает перед ними. И отсюда, возможно, такое количество художников, и мой театр тоже отсюда, из неспешного разглядывания людей.
Хотя, сколько я себя помню, мое состояние – это состояние бега. Я всегда был взволнован чем-то. Это я сейчас стал спокойнее, а тогда не мог идти – бежал, буквально бежал по улицам, всегда очень мало спал, хорошо, хорошо жил. Влюблялся... Рассказывают, что Пушкин в Одессе двадцать четыре километра мотал, если ему какая-то дама отказывала. Левушка рассказывал: «Брат сразу начинал бежать по солнцепеку и пробегал...», называл какую-то немыслимую цифру. Марафонский бег Пушкина, приводящий его в изнеможение: он худел, потел и на время успокаивался... Хочу думать, что он бежал так только в Одессе. Только в Одессе! Здесь его темперамент и пространство совпадали...
Ну, море... Море... Оно присутствует в твоей жизни и абсолютно выделяет тебя из среды людей, живущих вне моря. Потому что у тебя возможности, перспективы, тебе надо только переплыть это море – такая малость, а у других этого нет, они в вокзалы упираются. В лучшем случае в вокзалы...
…Такое впечатление, что все подготовлено в Одессе к твоему историческому появлению. В Одессе вообще все для ребенка... Для любого ребенка, одаренного и неодаренного. В Одессе нет неодаренных детей, там вера родителей в детей несусветная. Как раз у меня было так – я держался на вере отца и на абсолютной критике, на скептицизме мамы. Я очень хотел заниматься музыкой, и ей, когда она привела меня в музыкальную школу, сказали: «Ваш мальчик как струна». Она любит это рассказывать: И я действительно весь был в музыке, а она меня забрала оттуда, потому что у нас не было пианино. Ну разве можно в Одессе забрать мальчика, который не отрываясь играет на пианино у соседки-портнихи, можно ли забрать его и не дать ему учиться?! Это главное, что я хотел делать в жизни, и что, в общем, потерял... Мама у меня явно не одесская, она черниговская, козелецкая, из черты оседлости абсолютно... Из гетто она у меня, можно сказать, хотя она и симпатяга. Она просто не верила и не верит в то, что жизнь может быть щедрой, боится жизни, и попыталась этот страх привить мне. Получилось прямо обратное.
…В детстве мной занимался отец. Он для меня – мама. Детьми занимались щедро. В городе культ детей – рождается ребенок, и он уже все, не кто-то, а все, абсолютно. Я был тоже всем. А дальше – уж как ты с этим разберешься, хочешь дальше себя чувствовать всем на свете – становись. Становись, утверждайся. И это тоже очень важно для Одессы. Хотя все время уговаривают остаться, никуда не ехать, искать себя на этой одесской земле, но вы знаете, что все из Одессы уезжают в конечном итоге. И это тоже странное свойство Одессы – с возрастом она становится очень провинциальной. Ты начинаешь обнаруживать в ней такую провинцию! Любимую, но очень провинцию. Потому что в Одессе волшебно только детство,
Я родился в Одессе абсолютно всем, что я есть. Я ничего нигде не приобрел, нигде, ничто меня не изменило. В этом смысле я самый консервативный из одесситов. Меня ничто не изменило, и я не знаю, что нового прибавилось в моей жизни. Одесса, одна она со мной. И в то же время, когда я хотел писать о ней, то как вдалбливался в какой-нибудь маленький квадратик земли и думал: что ж такое, на этом квадратике ничего особенного не происходило, но воображение все время меня туда возвращает – на улицу Подбельского, напротив цирка и Нового рынка. Надо сказать, что в этом дворе потом жили мои друзья, когда поженились, но это тоже ничего ровным счетом не значило. Там очень неровный, как всегда в Одессе, неровный асфальт, тяжелый переход, женщины останавливаются с сумками, недалеко отойдя от базара. Там не Привоз, там Новый базар. Я человек Нового базара – и это существенно. Вот на этом пятачке, на этом маленьком метрике я всегда медлил, медлил...
Слева был цирк. Последнее воспоминание как бы должно перечеркнуть все остальные воспоминания о цирке. Я вернулся туда через много лет, в Одессе снимали фильм про Олешу, и я в этом цирке должен был читать какую-то цирковую новеллу Юрия Карловича. А как там было читать, когда одна лампочка горела на весь цирк, – у них не было денег на электричество. Помню немыслимый аттракцион того времени «Дед Мазай и зайцы». Какой-то человек в треухе вынимал из мешка зайцев, И они разбегались и не всегда собирались. Это было что-то невероятное, потому что моя Одесса – это пурпур кресел, это ложи, это ни больше ни меньше как один из капельдинеров – папа Штепселя, того самого, который «Тарапунька и Штепсель». Папа Штепселя вам программки продает – это какой же уровень цирка был тогда! Я много писал об этом своем цирке. И о том, как мама преподавала научный коммунизм цирковым артистам, как в маму был влюблен дирижер, и как я туда приходил Б-г знает с какого возраста… И вдруг эта нищета: электрическая лампочка, какой-то цемент на арене, не опилки, не ковер, а бугристый цемент.
Я был оскорблен за цирк, но, когда вышел, на полу при входе, на книжном развале, увидел разбросанные старые программки, и это было сильное очень переживание. Я увидел ту самую программку с Леней Енгибаровым, который приезжал в Одессу, и я тогда не просто полюбил его, а так нагло полюбил, что даже на Ваганьковском кладбище около его могилы смеялся, хохотал, плясал и что-то рассказывал кинооператору во время съемки одного фильма. То есть я полюбил до полного освобождения в присутствии Лени, в каком бы виде он уже ни существовал...
…Была у нас во дворе женщина, тетя Муся, она работала в библиотеке Горького. Это не просто библиотека, куда там Ленинке до Научной библиотеки Горького! Невероятная была моя любовь к нашей великой библиотеке. Причем странно: никто из моих дворовых друзей даже не заподозрил бы это во мне. Никто. Это была моя тайная жизнь, тайные проделки...
Роскошное старинное здание, и в этом здании все было так, как должно быть в библиотеке: и столы с зеленым сукном, и лампы. Ох, Боже мой, этажи-этажи и витражные окна. Чудо! Но я был маленький, у меня не было паспорта, и тетя Муся сделала мне какой-то временный пропуск в эту библиотеку, я выпросил у нее этот пропуск.
Конечно, я сразу заказал восемь или девять томов Казановы. Сразу, с ходу... Лет мне было 12-13, я прочитал Казанову и Серебряным веком немножко занимался, потому что у меня был товарищ, приятель, Макс Фарберович, через дорогу живущий, совершенно странный тип. Потом он окончил Мукомольный институт, сейчас живет в Израиле; написал обо мне как о выдающемся одессите в какой-то еврейской газете. Он был старше меня года на два и очень меня уважал. Мы вообще уважали друг друга, пацаны, у нас было это. И он писал стихи декадентские и вообще был настроен крайне мрачно. И интерес к Брюсову у меня исчез, испарился с его исчезновением. Он полуеврей, полухохол, и я в жизни еще не видел такого очевидного разделения этих двух национальностей в одном человеке. Это что-то неописуемое – и во внешности его, и в поведении. Мама – очаровательная страстная хохлушка, отец – такой человек, вполне мужчина, такой скупердяй, копейку считающий. И в Максе было все: и желание радушия, и компанейство, и скопидомство немыслимое, и тайные знания, конечно, были тоже в нем. Безусловно, были тайные знания. И вот он меня туда увлек, в Серебряный век…
…Двор был, конечно, необыкновенный, но в Одессе все дворы необыкновенные. Мне почему-то было понятно, как сложатся судьбы этих людей дальше, детей, моих соседей по двору, – кто станет вором, что у кого будет. Было понятно ужасно. Там все ясно, там все очень определенно, ясно, цельно. И такая публичность, абсолютно все перед тобой раскрыто, в Одессе даже шепчутся тайно очень громко. Когда шепчутся, то все слышно. Вот какой город.
Я написал где-то: веселый человек всегда прав. Юмор в Одессе – это образ мышления, одесситы так мыслят. Они мыслят остро, весело, будучи людьми полуграмотными, они слова странным образом сталкивают, будучи многоязычным городом, создают фразы, уму непостижимые. Фантастический интонационный ряд. Люди говорят непонятно, ты разговариваешь на языке, которого нет в мире, его нет нигде, он существует только там. Потом они все веселые как бы, когда друг друга видят, ну, во всяком случае, от шутки до шутки живущие, и надо только услышать их необыкновенную бытовую интонацию.
Я не услышал ее до конца. А Жванецкий услышал... Сейчас я обычно говорю, что Одесса – это Жванецкий. И, в общем, я правду говорю: вся Одесса сконцентрировалась в этой капле. Больше нет Одессы, никто так не пишет о ней, никто не представляет ее, и никто, возможно, ее так не любит, все остальное – подражание. Подражать этому нелепо, подражать этому нельзя, а он просто как магнитофон, потому что не столько формует, сколько записывает услышанное. Какой-то просто ужас! Это просто документы, но артистично услышанные, и это не единственное достоинство этого писателя.
Вообще это одесская традиция – традиция шутить. Она бывает иногда отвратительной, когда начинают шутить не одесситы или притворяющиеся одесситами. Это такое убожество. Бывают и одесситы без чувства юмора. Скорбных одесситов сколько угодно. Одесситы делятся на скорбных и веселых, я думаю. Еврейство таково вообще, но Одесса очень определенно: скорбная и веселая, потому что по-разному можно отнестись к обстоятельствам тяжелого быта, солнца неимоверного, толщины непомерной, которая с годами овладевает всеми, живущими в этом городе, не потому, что они переели, хотя и потому, что переели, а потому, что двигаться очень трудно, движения становятся медленными, ты все время садишься, в тени садишься, и начинаешь, конечно, есть. И это все – какая-то разлагающая атмосфера. И можно к этому отнестись скорбно, а можно с юмором. Кого на что хватает.
Когда ты едешь в трамвае, там половина населения шутит, а другая половина ненавидит острый запах пота, и то, что стоят на ногах, и то, что по телу шарят. Тот, кто шутит, пользуется успехом в такого рода местах. Вообще тот, кто шутит, пользуется успехом всегда и везде. Это безусловно. А в Одессе шутят всегда и везде. Наверное, хорошо, но однообразно.
Я нетипичный одессит хотя бы потому, что у меня нет, почти нет одесской речи. Так не говорят одесситы, как я говорю. Это было с самого детства – в доме так говорили родители, не одесситы. Когда я показываю что-то на репетиции, я становлюсь одесситом чрезвычайно, я фиксирую это и изумляюсь, откуда же эта природа лезет и такая экспрессия. Такая, как говорил в рассказах Бабеля учитель словесности: «Жидки ваши, в них дьявол сидит», когда мальчик Пушкина на экзамене читал и чуть сознание не потерял от восторга.
Кстати, еврейство – это много, одесское еврейство – вообще чрезвычайно много, потому что это такое вдохновенное еврейство. И ты удивляешься сам, что вот такое в тебе есть. И неадекватность оценок, которые я предлагаю актерам, необычность приспособлений – почти все из Одессы. Во всяком случае, я называю это Одессой. Я обязан ей, наверное, абсолютно всем. Мне так тяжело и больно об этом вспоминать. У меня там ничего нет, кроме могилы отца. Едешь по городу, приближаешься к своему бывшему дому, а пространство за тобой, пока едешь, будто исчезает навсегда. Не думал, что придется когда-нибудь такое пережить.
Записала Ирина СКУРИДИНА
Публикуется в сокращении
из журнала «Октябрь», №7, 2005
Рисунок Яны Черниковой
Вы не можете удалить эту картинку |
Сайт создан и поддерживается
Клубом Еврейского Студента
Международного Еврейского Общинного Центра
«Мигдаль»
.
Адрес:
г. Одесса,
ул. Малая Арнаутская, 46-а.
Тел.:
(+38 048) 770-18-69,
(+38 048) 770-18-61.