БС"Д
Войти
Чтобы войти, сначала зарегистрируйтесь.
Главная > Мигдаль Times > №96-97 > Свидание с искренностью
В номере №96-97

Чтобы ставить отрицательные оценки, нужно зарегистрироваться
+1
Интересно, хорошо написано

Свидание с искренностью
Ольга КСЕНДЗЮК

Советские «школьные фильмы» любят многие. (Надеюсь, кинокритики не обидятся на такое ненаучное определение жанра.) Люди разных поколений до сих пор обсуждают, анализируют, разыскивают, переписывают «Вам и не снилось», «Ключ без права передачи», «В моей смерти прошу винить Клаву К.», «Зав­трак на траве», «Когда я стану великаном», «Доживем до понедельника» (особенно часто такого рода фильмы снимала киностудия им. Горького, за что ей особое спасибо) и многие другие.
Это дань не только ностальгии, но и мастерству поистине блестящих режиссеров, актеров, драматургов, композиторов. Сегодня, пересматривая эти ленты, испытываешь удовольствие, грусть, благодарность… Тогда же — в 60-е, 70-е, – наиболее талантливые кинопроизведения становились открытием, радостью, дыханием запретной свободы.

ИзменитьУбрать
(0)

Может, все осмеют это мненье мое,
Только мне надоело вранье, надоело вранье.
(Песенка Лисенка из фильма
«Рыжий, честный, влюбленный»)
1

Георгий Исидорович Полонский (1939-2001) вовсе не является творцом исключительно школьных сюжетов. Но именно с таким фильмом он «вошел в историю» в скверно памятном 1968 г. «Доживем до понедельника» (режиссер – С. Ростоцкий) – дипломная работа сценариста Полонского. Сценаристы, кстати, получают как-то меньше внимания, чем остальные «люди фильма», и это несправедливо!

За менее чем полвека сменились эпохи в нашем сознании, и нынче можно удивиться: да о каком таком «глотке свободы» идет речь? Подумаешь, история: ворона какая-то по классу летает, сочинения о счастье горят, конфликт хорошего с лучшим… Мы умеем легко забывать прошлое, и нередко этот дар оборачивается против нас.
Я не хочу сейчас обращаться к описанию советского мира периода застоя: долгая песня, и столько уже об этом говорилось. Просто стоит напомнить, например, какие фразы из «Доживем до понедельника» сразу стали афористично-популярными.

ИзменитьУбрать
(0)

Иронические реплики главного героя – Мельникова: «Толстой ошибался, Герцен недопонял... Как будто в истории орудовала компания двоечников!» Или: «А Баратынского уже перевели. В первостепенные». (Кстати о главном герое – оказывается, по замыслу Полонского, его должен был играть не Вячеслав Тихонов, а Зиновий Гердт!) Мечтательные слова Наташи: «Как можно дать определение счастью? Все равно, что прикнопить к бумаге солнечный зайчик…» Не поручусь за точность, но в фильм, кажется, не вошел ответ Мельникова – самая крамольная фраза сценария: «Никаких зайчиков. Все напишут, что счастье в труде».

И, конечно, шестопаловское: «Счастье – это когда тебя понимают».

«Полонский был редкостно чуток к самому воздуху времени, к скрытой его сути».
Нам настолько не хватало воздуха, что это – уже был кислород (сегодня кажущийся булавочным уколом)! Нам ведь не хватало всего – не только квартплощади, приличной одежды, хороших лекарств и выбора сыров. Нам остро не хватало иронии, правды, раскованности, справедливости, гнева, любви, человечности, понимания, смелости, независимости. И еще очень многого, составляющего сложный социальный феномен под названием «счастье», отчего столь трудно дать ему определение.

ИзменитьУбрать
(0)

И если мы слышали и видели хотя бы намек на это – мы запоминали надолго, и бурно обсуждали, и были благодарны.
Идеалы, принципы, романтизм, – эти слова сейчас модно произносить с оттенком пренебрежения и насмешки. Однако без идеалистов и романтиков никуда не продвинешься. Вот у Крапивина – барабанщики: без них и отряд не отряд…

Фильм, пройдя все привычные «рогатки» на пути к премьере, стал успешным и любимым. Одну из причин этого удачно формулирует Дм. Быков: «Главный герой постоянно ощущает себя представителем вымирающего вида, мир вытесняет его – это ощущение, столь понятное всякому интеллигенту в 1968 году после очередного краха всех надежд...» 2

Не хочу сгущать краски, но описанное ощущение не кажется вам подозрительно знакомым и свежим?
«Он очень не любил наше время, потому что истинный масштаб человека в это время перестал что-либо значить. Полонский любил сложные и тонкие вещи, сложных и тонких людей – а количество их убывало неумолимо. Может быть, об этом страшном упрощении всего и вся он написал бы новую свою пьесу, потому что именно упрощение, снижение качества стало приметой эпохи» (Дм. Быков).

Мне преподали уйму правил,
Но я их с детства невзлюбил,
Собственноручно переправил,
Перечеркнул и позабыл.
Хотелось мне на дальний остров...
Где взять такие острова,
Где все бесхитростно и просто,
Как небо, море и трава?

О Полонском удивительно мало известно. Хочется, например, если человек интересен, узнать о его корнях, о семье, – и мне почти ничего об этом не известно. «Он жил и работал скрытно, и огромен был зазор между его обаянием – и жутковатыми прозрениями его горьких и сдержанных сочинений, – пишет лично знавший Полонского Дм. Быков. – Этот человек … оставил по себе ощущение тайны, которая вот только что была рядом с нами и теперь уже никогда не дастся в руки».

Георгий еще в школе начал писать стихи, всерьез собирался стать поэтом. Но советскому кинематографу повезло. Мудрый Михаил Светлов отозвался на его опусы тактичным предположением, что он будет писать прозу. Стихи, как вы сами можете убедиться, не то чтобы гениальные. Но филологом от Б-га Полонский и впрямь был.

Призер литературно-языковой олимпиады, организованной МГУ, Георгий решил поступать на филологический того же МГУ. Но его «завалили» на экзамене по истории. «Внепро­граммный вопрос о том, что писал про Троцкого журнал “Вопросы истории”, не мог оказаться по силам абитуриенту, а тогдашний декан филфака МГУ, печально памятный специалистам Р. М. Самарин, попросту выгнал недавнего призера, пытавшегося подать апелляцию».
Георгий все-таки поступил на филфак, но Белорусского госуниверситета. Потом перевелся в Московский областной пединститут. Его воспоминания о том времени полны неж­ности и юмора:
«Когда наш первый курс собрали в большой аудитории, выяснилось: соотношение девушек и парней напоминает предприятие гор. Иванова – то ли шелкокрутильное, то ли ситценабивное. Распушил ли я хвост, использовал ли выгоды своего положения? Скорее, испугался чего-то. Помнится легкий туман в голове... Туман держался несколько недель. Девушки пахли духами и ни с чем не обращались к нам. Мы вальяжно или деловито курили на переменах и тоже ни с чем не обращались к ним…»

Из тумана, в конце концов, помимо девушек, проступили будущие литераторы: Камил Икрамов, Юрий Энтин, Олег Чухонцев, Владимир Войнович. «Тогда они были ребята с жилищными и материальными проблемами, но и с готовностью наплевать на эти проблемы – ради роскоши нашего общения, ради экзотического зрелища или просто трех бутылок пива...» И – замечательные преподаватели: У. Фохт, Мучник, Г. Абрамович, А. Тахо-Годи, З. Гражданская.

В 1959 г., познакомившись с Роланом Быковым, тогда – главным режиссером Студенческого театра МГУ, Георгий Полонский стал заведующим литературной частью театра. Там как раз искали пьесу о времени и молодежи. Решив не ждать милостей от природы, Георгий написал пьесу сам – под названием «Серд­це у меня одно». Позднее он ее стеснялся, поскольку счел чересчур пафосным и название, и содержание. Так или иначе, в 1961 г. ее поставил С. Юткевич.

Однако после МОПИ путь лежал в школу. Полонский был учителем, как можно догадаться, своеобразным. За несколько минут до конца урока он говорил: «А теперь – стихи!» – и читал Заболоцкого, Пастернака, Слуцкого. Становится понятным, откуда взялись его персонажи, списанные где-то с себя, где-то – с коллег.

Дорогая мама, не сердись на сына,
В нем играет что-то, но не баловство…
(Песенка Лисенка)

Из школы Полонский все же ушел и поступил на Высшие сценарные курсы. Потом – дипломная работа, известность в кино, но известность тоже с оттенком горечи – его называли сценаристом одного фильма (подразумевая все то же «Доживем до понедельника»), хотя дело обстояло совсем не так.

Спектакль по его второй пьесе «Два вечера в мае» вышел в 1965 г. на сцене театра им. Моссовета. Героем стал молодой человек, пишущий стихи. «В большинстве произведений Полонского присутствует поэзия: стихи нужны его персонажам, и реалистическим, и сказочным, как воздух, – это для них и атмосфера, и способ жить, видеть и понимать других и самих себя».

Есть благословенные минуты,
– Будто снова детство настает,
Будто снова Андерсен запутал
Все существование твое
...

В его сказках герои тоже нередко пишут и поют стихи. Сказки эти – то ли для взрослых, то ли для детей, наверное, для тех и других, особая тема и в творчестве Полонского. «Медовый месяц Золушки», «Перепелка в горящей соломе», «Не покидай», «Рыжий, честный, влюбленный». Последний фильм – просто шедевр, удивительно сильная и щемящая притча о любви и верности, о толпе и поэте, о страхе, свободе и одиночестве. На основе милой, пушистой, простой детской книги Я. Экхольма – вполне экзистенциальная проблематика.

Победа доброты
Не так уж неизбежна:
Ей мало наших клятв,
Ей много надо сил!..
Не покидай меня,
Волшебница Надежда,
Я так еще тебя
Ни разу не просил!
(Л. Дербенев, из песни к фильму
«Не покидай»)

Писал он долго, на пьесу могло уйти три года. Последнюю драму «Короткие гастроли в Берген-Бельзен» закончил в 1995 г., сцены она так и не увидела. Сюжет ее весьма прост – в застойные еще времена в театре собираются ставить «Дневник Анны Франк».

«Полонский и сам в юности участвовал в постановке “Дневника” и женился впослед­ствии на исполнительнице главной роли (спектакль, кстати, прошел всего несколько раз и был оперативно снят – эта история во многом определила мировоззрение Полонского, у которого уже годам к двадцати пяти не оста­лось никаких советских иллюзий)». И эта последняя его вещь была о том, что «каждый наш день есть череда предательств и уступок», и принципиальность несовместима с жизнью – как диагноз.

Легко поверить, что Георгий Исидорович был человеком сложным и нестереотипным. «В личном общении это был гостеприимный, мягкий интеллигент, – в общем, чеховский канон, – вспоминает Быков. – Он прекрасно понимал, что реализовался лишь в очень малой степени, – и что помешал ему, вероятно, хороший вкус. …Полонский был слишком интеллигентом, чтобы сказать всю правду о людях, которую знал и чувствовал. Он обладал слишком тонким знанием, чтобы выражать его в грубой, чересчур наглядной театральной форме…

Он был человек сдержанный. Вырастил замечательного сына, Дмитрия Полонского, довольно известного в Сети человека. Общался главным образом с членами своей семьи и двумя-тремя друзьями. Вероятно, знал он в последние годы и досаду от своей невостребованности, и отчаяние, и злость – но не давал им воли. Все это должно было стать литературой и только тогда выйти на поверхность, но кристаллизация замысла занимала у него годы».

Как хочется, эхо, чтоб нас не бросали,
Чтоб честным и добрым почаще везло!
Услышало эхо, в какой я печали, –
Спустилось с вершины и рядом пошло.
(Песенка Лисенка)

С ним было непросто, и ему было непросто, но другом быть он умел. Когда тяжело заболел М. Львовский, Полонский был единственным, кто написал о нем большую статью, призвал помочь, напомнил о заслугах. Статья эта была написана так же горько и жестко, как его пьесы. Многократно цитированному здесь Дмитрию Быкову просто помог справиться с накатившей депрессией – в одиннадцать вечера принял в гости…

Несмотря на драматизм и неутихающую печаль, а может, и благодаря им, самые разные люди продолжают влюбляться в фильмы и сказки Полонского, в его героев. Создают сайты, населенные всякими абидонцами и пенагонцами, пишут нежные письма актерам, снимавшихся в этих ролях... У его творчества счастливая судьба, оно любимо и востребовано. А у самого автора – доставало ли любви в жизни? Умер он очень рано, от сердечного приступа.

Я из школы врунов сам себя исключил,
С их дорожки кривой я обратно вскочил.
Пусть их школьный звонок разорвется, звеня,
Не дождаться им больше меня,
не дождаться меня.
(Песенка Лисенка)

————————————————————

Георгий ПОЛОНСКИЙ

Мой тесть

(опыт портрета)

У тестя голубые слезоточивые глаза и венчик младенчески легких волос на затылке. Временами, после дневного сна, этот пух летает за тестем в виде войлочной косички, на удивление длинной. Иной раз мне кажется, что я не справлюсь с искушением подойти сзади на цыпочках и щелкнуть ножницами. Уж очень вызывающе она торчит, эта косичка. Однако потом она опрятно убирается куда-то внутрь и получается опять невозмутимо гладкая лысина.
Мы на даче. Дело идет к ночи. Женщины вымыли ноги и легли. А тесть, запахнувшись в очень древний махровый халат, ведет со мной на террасе разговор об искусстве. Наши беседы – все до одной – замечательны тем, что мой тесть не согласен со мной заранее.

Я могу выдавать любые соловьиные фиоритуры в любом количестве. Я могу цитировать в пользу своих убеждений речи Марка Туллия Цицерона против Катилины, письма Станиславского к Немировичу, а также Клару Цеткин. Он, полузакрыв глаза и кивая, все это выслушает, поднимет палец и скажет таким тоном, от которого у меня рот наполняется сладкой слюной:

– Вы кончили? Теперь, с вашего разрешения, я попробую ответить. Вы говорили замечательно. Сочно, доходчиво, образно, волнительно… э-э… очень интересно!

Задушить человека такими эпитетами ему ничего не стоит. От дневной жары слова у него в голове склеились. Отодрать одно нужное слово ему лень и он расходует всю обойму.

– Вы вообще хорошо говорите. Эрудированно. Доказательно. Темпераментно… молодец.

Я смотрю на него и думаю, что еще четверть часа назад я мог предложить ему перекинуться в подкидного. Раз уж старику нужна перед сном некая игра интеллекта, подкидной дурак прекрасно выручил бы нас обоих. А теперь слушай и жди. Обнадеживает, что у тестя дремотный взгляд, что его косичка снова выскочила и жалобно повисла на отлете – ладно, потерплю, скоро баиньки.

– Вы говорили великолепно, но все ж таки нельзя ни на одну минуточку отрываться от партийных позиций!
Когда он произносит эти слова, глаза у него испуганно округляются. Я спрашиваю, почему нельзя.

– Как?! Это же понимает каждый ребенок...
Я молчу и оставляю на лице выражение усилия: хочу понять, но пока не могу.

– Вы же семейный человек, послушайте! – горячится он, искренне пугаясь за меня.

– А холостому, – спрашиваю, – можно отрываться от партийных позиций?

Тесть просто в тревоге. Не понимать таких простых вещей! Вроде бы он сомневается, еврей ли я. Тоном ангельского терпения он объясняет мне:

– Вы, миленький, живете в определенной стране в определенное время. Поэтому, когда вы хотите открыть ваш рот на политическую тему, помните себе только одно: у вас маленький ребенок! И все. Тогда у вас и политика будет правильная, и я буду спокоен на старости лет...

Вот оно! Голубоглазая идейность, поломавшись немного, начинает свой стриптиз. Надо было присутствовать при всех наших беседах с тестем по идеологическим вопросам, чтобы понять, почему этот стриптиз так меня радует. Ведь он обрабатывал меня два года, мой тесть. В задушевно-лирической тональности он цитировал мне передовицы, находя их волнительными, доходчивыми, своевременными и образными. Статьи в “Советской культуре”, от которых меня мутило, он бережно хранил для меня: авось мне понадобится их перечитать, свериться с ними в работе, мало ли что... Он вообще ценил наши газеты. Ему нравились их мысли, их язык, их интеллигент­ность.

Как я понимаю теперь, под интеллигентностью он подразумевал отсутствие в газетах слова “жид” как такового, а также некоторые нормы правописания, согласно которым разных “юзовских, гурвичей и фельдманов” с маленькой буквы теперь не пишут. Тесть очень растроган такой корректностью.

Или вот он сидит у телевизора – свеженький, подбоченившийся, блестит неузнаваемо молодыми глазами. В чем дело? Оказывается, выступают кинематографисты: Хейфец, Каплер и Роман Кармен­.

– В одной передаче – сразу трое! – говорит он мне счастливым голосом, и я вижу, что все-таки он до конца не понимает, как такое возможно...

В горячие денечки, когда Израиль колотил арабов в небе и на земле, никому не давая опомниться, когда наш мирный дачный телевизор ощерился пугающей ненавистью к одноглазому полководцу евреев, – в эти дни мой тесть похудел и часто жаловался на сердце. Со страхом смотрел он на политических телекомментаторов, на их одинаково отформованные, крупные, сытые лица, на то, как они симулируют боль за бедную Иорданию, за араб­ских детей и стариков, со страхом спрашивал он меня, когда я возвращался из Москвы в нашу маленькую израильскую провинцию – Малаховку:

– Ну как хулиганы? Ничего? Не пристают к нашим?
Хулиганами он называл всех антисемитов, даже Гитлера.

– Это хулиган, – вздыхал он, говоря об одном важном чиновнике из Министерства культуры, который отказал ему когда-то в ходатайстве насчет квартиры. Двадцать два года тесть с женой и дочкой прожил в семиметровой комнате. Я женат на девчонке маленького роста: все эти годы ее потолком была по ночам крышка стола, под который задвигалась раскладушка.

– Это хулиган, – не гнев, а грусть слышалась в таких отзывах тестя – привычная, почти прощающая, почти пасторская грусть.

Уроженец Бердичева, пережившего пьяное от крови бешенство погромов и аккуратные немецкие расстрелы, он мудрость жизни постиг через страх.

В тот день, когда газеты написали про убийц в белых халатах, он, отправляясь на работу, думал только о том, чтобы его лицо, жесты и речь удержали достоинство. Он потребовал у жены свежую сорочку и накрахмаленный носовой платок, он чистил костюм и ботинки с таким устрашающим усердием, как будто его вызвал Шверник, чтобы привинтить ему орден Трудового Знамени. Теща моя должна была проследить, чтобы галстук и носки были выдержаны в темной и строгой цветовой гамме. Ему было особенно трудно: в его характере, в его манере разговаривать есть эта засахаренная деликатность, которая, не дай Б-г, будет истолкована как заискивание, как виляние хвостом. Посуше надо, построже. И чтоб не мигали слишком часто глаза – это с ним бывает, когда разволнуется, – а то ведь недолго и до слез домигаться... Может, взять бюллетень? Районная врачиха даст, ее зовут Ида Яковлевна, она бы дала, даже если б у него не было такого сумасшедшего пульса и такой слабости в ногах, как сейчас.

– Никаких бюллетеней, – сказал себе мой тесть. – Это доставит им слишком большое удовольствие.

И он отправился в театр, в оркестре которого прослужил к тому времени почти четверть века. И он не подкачал – ни в тот день, ни на завтра, ни через неделю. Я испытываю что-то вроде гордости за него. Он не дудел в английский рожок, не клацал тарелками, не пилил струнные. Он махал палочкой: он был дирижер, он заведовал всей музыкой в этом театре. Нееврейская половина оркестра отлично знала, что он – усерднейший ходатай и защитник перед дирекцией за обе половины. Что он выгораживал их перед всеми. Что делает ради них, ради их семей самое трудное для себя: прощает им ошибки, забывчивость, опоздания, их раздражительную и унылую нелюбовь к музыке... Они все это знали и вроде бы ценили, но за 25 лет они устали это знать и ценить. А сегодня был подходящий шанс это свое давнее утомление выместить на нем. Он обманывал их ожидания. Он бесил шептунов и провокаторов своим спокой­ствием. Сентиментальный, суетливый хлопотун, он удивлял странной четкостью во всем, что делал или высказывал. Ну давай же, – словно просили они, теряя терпение. – Давай! Жаровня раскалена, осталось шваркнуть на сковородку хороший кусок твоего еврейского сала и слушать, как знатно оно шипит, и глядеть, как забавно оно подпрыгивает – ну прямо живое! Ну потешь, расколись, пархатый, – урони соплю на пюпитр или пожалуйся на нечистую скатерть в буфете, или скажи, что болеешь за Мойшу Ботвинника против Васи Смыслова – все, что угодно, твое дело только начать! Но он был весь в деле, весь в своей музыке, с головы до ног. Музыка помогла ему выдержать прицельные взгляды всех подонков, у которых охотничьим воодушевлением раздувались ноздри в те дни.

...Теперь мой тесть открыто болеет за Михаила Таля, хотя с шахматами он знаком издали, как с метанием копья. И тихо радуется у своего телевизора, когда ему показывают Ойстраха, Когана или даже Фельцмана, которого он терпеть не может по своим профессиональным причинам.

Вы думаете, он сионист? Упаси Б-г!

Он мне доказывал, что нет такого понятия – еврейский народ. Уверенно опираясь на сталинское определение нации, он загибал пальцы:

– Общего языка нет? – Нет! Общей территории тоже нет? А культура? Разве есть общая культура? Мой дедушка верил в Талмуд, он заворачивался в полосатый талес – вы знаете, что такое талес? – и молился. А я верю в марксизм-ленинизм! По-моему, это самое благородное, самое доходчивое... и я бы сказал, самое интеллигентное учение... Ну скажите: у меня есть общее с Ротшильдом? Ему есть до меня дело? Такое же, как мне до него!
Я побит. Впрочем, нет, у меня еще один аргумент:

– А почему для фашистов все евреи – русские, голландские, польские, немецкие – все были одинаково хороши в газовых камерах? Почему мерзавцы не путались в признаках, общих для всех этих людей? Разве общая судьба – не главный объединяющий признак? У вас есть общее с Ротшильдом! Знаете что? Вы и он одинаково относитесь к Эйхману! Что разъято было географически, исторически, политически – это заново сцементировано в печах Освенцима. Бетон этих печей – вот вам фундамент национальной общности, вам не кажется?

Но я же сказал, что мой тесть не согласен со мной заранее. Поэтому ход наших споров никогда не влияет на их исход.

– Не говорите! Не говорите! – взмолился он, и я отстал.

Про это он не у Эренбурга вычитал, не у Гроссмана; первоисточники они – для меня, а у него были земляки, сверстники, дружки детства и юности – в могильниках и на фотографиях в домах, где чудом уцелевшие жили с иррациональным чувством вечной вины…

Как-то раз я уловил главную особенность миропонимания моего тестя. Я даже вспомнил стихи, в которых она закреплена, эта особенность.

– Вот послушайте, – сказал я. – Это написал Борис Слуцкий:

Наша измученная земля
Заработала у вечности,
Чтобы счастье
отсчитывалось от
бесконечности,
А не от абсолютного нуля.

В этом все дело! Вы меряете счастье от абсолютного нуля! Не сажают сегодня невиновных пачками – и слава Б-гу, о чем мечтать! Показали вам по телевизору этого прохиндея в парике – Кобзона – и вы уже ложитесь спать в благодушном настроении... Но это же абсолютный нуль, а вы говорите – о коммунизме, верно?
Тесть выслушал и удовлетворенно кивнул:

– А ведь он тоже еврей – Слуцкий. Его печатают?

Он не сионист, нет. Ни за какие коврижки он не хочет в Израиль. Он сам к себе относится с юмором. Он необидчив и неспесив. Но если ему толкуют про абсолютный нуль, он смотрит нa вас снисходительно и печально.
Он говорит:

– Вы еще не знаете, молодой человек, с чем его кушают, этот нуль.

И накручивает на палец свою косичку.

Мне нужна абсолютная справедливость. А ему – нет.

Он не знает, кто прав – девятнадцатый съезд или двадцатый, арабы или Израиль, Министерство культуры или такой фрондирующий горлодер, как его зять.

Но он знает совершенно точно, что никакой абсолютной справедливости не бывает. Он радуется хорошему, потому что всегда, каждую минуту, готов к плохому.

... Мы все еще сидели на террасе, когда в дальней от нас комнате вдруг заплакал во сне мой маленький сын. Кaк вскочил со стула мой тесть, его дедушка! Как испугался! Мальчика он обожает до самозабвения. Его старое серд­це, с трудом затягивающее проколы боковой и передней стенок миокарда, замирает от этой любви, И от страхов: вдруг ребенка укусит комарик? вдруг ему прохладно при плюс 26 градусах? вдpуг его опоздают кормить?..
Нy что с ним делать, с таким тестем? Какой будет ему моральный приговор?

Меня вообще беспокоит вопрос о гражданской ответ­ственности лиц, любящих своих детей больше, чем идею абсолютной справедливости.

Может быть, их надо четвертовать за мещанство.

А может, – отпускать с Б-гом, нисколько даже не изувечив. Я – за второе.

Отпустите моего тестя, граждане. Он уже пенсионер. Здесь, на даче, он пишет сочинение, посвященное пятидесятилетию Советской власти. Лично я слушать эту музыку не могу, но кому-то она может понравиться. Если бы юбилярка, принимая от него этот труд, спросила бы, что он хочет в награду, он заговорил бы не о деньгах, не о лауреатстве. Ему нужно, чтобы его внук был здоров, чтобы его не били в школе за пятый пункт и чтобы время от времени по телевизору показывали его знаменитого, уважаемого народом соплеменника.

Во всем остальном Советская власть может положиться на моего тестя.

***
Прошло несколько месяцев, и я должен написать грустный постскриптум. Тестя уже нет в живых. Отправляясь в Боткинскую больницу умирать, он больше всего хлопотал о том, чтобы вовремя были уплачены его партийные взносы.
1968 г.


1В статье использованы тексты стихов Г. Полонского.
2http://old.russ.ru

Добавление комментария
Поля, отмеченные * , заполнять обязательно
Подписать сообщение как


      Зарегистрироваться  Забыли пароль?
* Текст
 Показать подсказку по форматированию текста
  
Главная > Мигдаль Times > №96-97 > Свидание с искренностью
  Замечания/предложения
по работе сайта


2021-05-06 06:54:19
// Powered by Migdal website kernel
Вебмастер живет по адресу webmaster@migdal.org.ua

Сайт создан и поддерживается Клубом Еврейского Студента
Международного Еврейского Общинного Центра «Мигдаль» .

Адрес: г. Одесса, ул. Малая Арнаутская, 46-а.
Тел.: (+38 048) 770-18-69, (+38 048) 770-18-61.

Председатель правления центра «Мигдаль»Кира Верховская .


Jerusalem Anthologia Dr. NONA Jewniverse - Yiddish Shtetl